О ТРЕХ ИСПОВЕДНИЦАХ

Зная о предстоящей опале своей сестры, княгиня Евдокия Урусова проводила с ней большую часть своего времени, а старица Маланья и белевские монашки скрылись из Москвы по настоянию самой боярыни. Ночью 14 ноября 1671 г. в дом Морозовой пришел уже испытанный специалист по “работе» со старообрядцами Чудовский архимандрит Иоаким со своими сотрудниками.

В ответ на его расспросы Морозова, теперь уже старица Феодора, показала двухперстное знамение и просто сказала: “сице аз верую”. Видя упорство Феодоры, Иоаким приказал посадить ее и ее сестру под домашний арест и наложить кандалы. Через несколько дней ее отвели в Чудов монастырь, где расспросы и убеждения продолжали тот же Иоаким и Павел Сарский (Крутицкий).

Вначале допрос был мирный. “Павел митрополит начат ей глаголати тихо, воспоминая честь и породу… Понеже крепко сопротивляешися словесом нашим, прочая из краткости вопрошаем тя, по тем служебникам, по коим государь царь причащается, и благоверная царица, и царевичи, ты причастишися ли?

На подобный довод Морозова ответила без колебания: “Не причащуся! Вем аз яко царь по развращенным Никонова издания служебникам причащается, сего ради аз не хощу”. Уговоры длились от второго часа ночи до десяти утра, но остались без всякого результата. Собственно, уже после этого допроса судьба боярыни, старицы Феодоры, была решена. Она была переведена в цепях в Печерский монастырь, а ее сестра, княгиня Евдокия — в Алексеевский монастырь, где они обе содержались под строгой стражей. В это же время была арестована и их подруга, Мария Герасимовна Данилова, которая пыталась скрыться и убежать из столицы.

Несмотря на строгую стражу, даже в тюрьме Морозова продолжала поддерживать сообщения с внешним миром. Ее слуги навещали ее и приносили ей еду, одежду. Многие из ее друзей приезжали в монастырь. Благодаря помощи друзей и единомышленников Морозова успела даже причаститься у верного старой вере иеромонаха Иова, основателя монастыря во Льгове, а впоследствии видного старообрядческого деятеля на Дону,

Из своей далекой тюрьмы в Пустоозерске протопоп Аввакум писал послания и духовно поддерживал всех трех мучениц: “Увы измолче гортань моя, исчезоте очи мои! Благоволи, Господи, избавити мя. Господи, помощи ми потщися; Скоро да предварят ны щедроты Твоя, Господи, яко обнищахом зело. Помози нам. Боже, Спасителю наш! Свет моя, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечный, еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя?

Не вем и не слышу; не ведаю — жива, не ведаю — скончали! Чадо церковное, чадо мое драгое, Федосья Прокопьевна! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты?

Увы, Феодосья! Увы, Евдокса! Два супруга нераспряженная, две ластовицы сладкоглаголивыя, две маслицы и два свещника, пред Богом на земле стояще! Воистину подобии есте Еноху и Илии, Женскую немощь отложше, мужескую восприявше, диавола победиша и мучителей посрамиша, вопиюще и глаголюще: “приидите, телеса наша мечи ссецыте к огнем сожгите, мы бо, радуяся, идем к Жениху своему Христу”.

В конце 1674 г. все три верные исповедницы старого обряда были приведены на Ямский двор для последних убеждений. Там уже были князь Иван Воротьнский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. В их присутствии всех трех женщин по очереди подняли на дыбу; после дыбы и ряда других пыток их полунагими бросили на снег и затем еще били плетьми. В то время на Болоте за Москвой для Морозовой готовили костер для ее сожжения, но бояре переубедили царя, видимо, возмутясь предстоящей необычайной казнью видной представительницы одной из шестнадцати высших аристократических семейств Московского государства.

После трех дней пытки Морозова была переведена в Новодевичий монастырь и оттуда в Хамовники. Тогда за мученицу боярыню вступилась царевна Ирина Михайловна, сестра царя (которая в 1654 г. послала в Тобольск ризы для протопопа Аввакума): “Почто, братец, не лепоту твориши и вдову оную бедную помыкаешь с места на место. Нехорошо, братец. Достойно было помнить службы Борисовы (дядька государя) и Глебовы (мужа Феодосии)”.

В отместку за заступничество царевны Алексей Михайлович осенью 1674 г приказал перевезти Морозову, Урусову и Данилову в особенно строгую тюрьму в Рождественском монастыре, в Боровске.

По смотрению же Божию, скоро преставися Феодосьин сын единородный, Иван Глебович, и вся вотчина и домовная быша в разграблении. Она же вся, яко уметы, вменила ради Сына Божия. У Евдокеи же княгини преставися дочь во время ее мучения. И еще трое деточек остались со отцем своим, с князь Петром Урусовым. Писала из своея темницу в темницу ко мне, зело о них печаловаше, еже бы во православии скончалися. Токмо воздыхает и охает: ”ох, батюшка, ох, свет мой! Помолись о детушках моих, ничто же мя так, якоже дети, крушат. Помолися, свет! Помолися, батюшко!» Да то ж, да то ж одно говорит, и другая целой же столбец, и третья тако же.

Ковыряли руками своими последнее покаяние, и рукава прислали рабам своим от чепей с ошейником железом истертые, а с Марьины шеи полотенце железное же. Аз же, яко дар освящен, восприях и облобызах, кадилом кадя, яко драго сокровище, покропляя слезами горькими«.

Боровское сидение трех исповедниц старой веры протекало уже во время патриаршества бывшего Чудовского архимандрита, а затем Новгородского митрополита Иоакима, который стал главой русской церкви еще 20 июля 1674 г. Это был человек ни старой, ни новой, а “государевой” веры. По рассказам дьякона Феодора, когда Ртищев по поручению царя еще в 1664 г. запросил его об отношении к вере, Иоаким просто сказал: “аз де государь не знаю ни старыя веры, ни новыя, но, что велят начальницы, то и готов творити и слушать их во всем”.

Феодор как противник иерархии и “новой веры”, по всей вероятности, несколько утрировал слова будущего патриарха, но в свою бытность архимандритом Иоаким, несомненно, прежде всего, был исполнителем воли монаршей. Позже он проявил себя иначе и стал властным и решительным главой церкви и нередко проявлял значительный богословский консерватизм, хотя и не старообрядческого толка. В молодости он был на военной службе, но в Киеве принял монашество и позже попал в Иверский монастырь патриарха Никона. Вместе с Павлом Сарским (Крутицким) и Иларионом Рязанским он стал верным орудием в руках царя по искоренению оппозиции…

Непоколебимым и жестоким был он и со столь нелюбимыми царем  Морозовой, Урусовой и Даниловой. Вскоре после перевода сестер в Боровский монастырь туда был прислан дьяк Кузьмищев, который приказал отобрать у узниц все их имущество, включая иконы и молитвенники, затем он распорядился сжечь четвертую, тоже там находившуюся старообрядческую узницу Устинию, а саму Морозову с Урусовой и Даниловой приказал заморить голодом.”

“Сорочек сестрам не менять не мыть не позволяли. В худой одежде, в серых лохмотьях, какие они не скидывали от холода, развелось множество вшей . Ни днём покоя, ни ночью сна… Лествицы и четки от сестер отобрали. Они навязали по пятидесяти узелков из тряпиц и по тем узлам попеременно свершали изустные молитвы. Во тьму им подавали только сухари ржаные и воду. Иногда от жалости сторожевой стрелец, тайно от другого, даст еще огурчика или яблоко.

Княгиня Урусова, такая еще молодая, первая ослабела от тьмы и великого голода, не могла ни цепи поднять, ни цепного стула сдвинуть, прикованная. Она молилась, распростершись на земле, иногда сидя, подкорчившись у груды своих цепей. Ночью — по голосам стрелецкой стражи — можно было понять, что стоит глубокая ночь, Евдокия подозвала сестру. Та подползла к ней, тихо гремя цепью. “Отпой мне отходную, — сказала Евдокия. Что ты знаешь, то и говори, а что я припомню, то сама проговорю”.

И сестры во тьме стали петь отходную, одна над другою. Мученица отпевала мученицу. Они как будто пели отходную всей Московии.

Евдокия скончалась. Сестра поискала рукою в темноте, коснулась ее истончавшего лица и закрыла ей веки.

Княгиню Евдокию Урусову завернули в худые лохмотья, в рогожу и, не сбивши цепей, вынесли из застенка.

Монастырский старец приходил увещевать боярыню Федосью Морозову, к ней перевели обратно из злодейского острога инокиню Марью.

“Отложите всю надежду отлучить меня от Христа, — сказала Федосья Прокопьевна Морозова старцу, — и не говорите мне об этом… Уже четыре года ношу я эти железа и радуюсь, и не перестаю лобызать эту цепь, поминая Павловы узы… Я готова умереть о имени Господни…”.

Отлучить от Христа… Страшно о том подумать, и нет таких слов, чтобы о том сказать, но как будто провидела Морозова, что Русь в чем-то, в самом последнем и тайном, двинулась к отлучению.

Вот, будет Русь блистать, и лететь, и греметь в победах Петровых, будут везде парить её  орлы и гореть ее молнии, а всегда в русских душах будет проходить тайная дрожь, не то страх, что все равно, как ни великолепна Россия, в чем-то она неверна и страшна, в чем-то не жива, не дышит она. В чем-то отлучена. И в нестерпимой тоске Пушкина, и в сумасшедствии Гоголя, в смуте Достоевского и Толстого, в самосожжении Мусоргского, в кликушествах Лескова — “Россия — Разсея, только во Христа крестилась, а во Христа не облеклась” — то же страшное чуяние какого-то отлучения и предчувствие за то великих испытаний и наказаний.

Изнемогающая в цепях и непобедимая боярыня Морозова — живое знамение для всех русских, живых — как забыть, что ее мощная христианская кровь мощно дышит и во всех нас: она нам знамение Руси о имени Господни.

Морозова изнемогала. Однажды на рассвете она поднялась и, волоча цепь, подошла к темничным дверям. Бледное лицо с горящими глазами, в космах седых волос, выглянуло сквозь узкое оконце. Боярыня подозвала сторожевого стрельца:

Есть у тебя отец, мать, живы они или умерли, если живы — помолимся о них, если умерли — помянем их.

Оба молча перекрестились.

— Умилосердись, раб Христов, — тихо сказала боярыня. — Очень изнемогла хочу есть, я от голода и помилуй мя, дай мне калачика

— Боюсь, госпожа.

— Ну, хлебца

— Не смею

— Ну, мало сухариков

— Не смею

— Ну, принеси мне яблочко или огурчиков

— Не смею

Пожилой черноволосый стрелец утирал рукавом кафтана лицо: бежали непрошеные слезы.

Добро, чадо, — сказала ласково и грустно боярыня. — Благословен Бог наш, изволивый тако… Если не можно тебе это, то, прошу тебя, сотвори последнюю любовь… Вот хочет Господь взять меня от этой жизни, не подобает, чтобы тело в нечистой одежде легло в недрах своея матери-земли… Вымой мне грязную сорочку.

Стрелец огляделся, скрыл малое платно боярыни под красным кафтаном он отнёс на реку ее малое платно, омыл там водой, а сам плакал.

Боярыня Морозова скончалась в темнице, в цепях, в студёную ноябрьскую ночь. В ночь кончины подруженьки её инокине Меланье, было видение: стоит Федосья Прокопьевна зело чудна, юная, сияют её светлые волосы и синие её очи, стоит она, облеченная в схимну и куголь, страдалица за святую Русь, светла, радостна и в весёлости водит руками, как малое дитя, по одеждам, дивясь небесной красе риз своих.

Все умолкло, исчезло, и подземную темницу засыпали в Боровске.

Только тихий морозовский гром стал ходить по русской земле. Ходит и теперь в русских душах… .

В 1676 г. Аввакум в заточении пишет “О трех исповедницах слово плачевное”, посвященное памяти замученных властями осенью и в начале зимы 1675 г. Федосьи Морозовой, княгини Евдокии Урусовой и Марии Даниловой: “…звезда утрення, зело рано воссияющая! Увы, увы, чада моя прелюбезная. Увы, други моя сердечная! Кто подобен вам на сем свете, разве в будущем святии ангели! Увы, свети мои, кому уподоблю вас?

Подобии есте магниту каменю, влекущу к естеству своему всяко железное. Тако же и вы своим страданием влекуще всяку душу железную в древнее православие. Иссуше трава, и цвет ея отпаде, глагол же Господень пребывает во веки. Увы — мне, увы мне, печаль и радость моя осажденная, три каменя в небо церковное и на поднебесной блещашеся! Аще телеса ваша и обесчещена, но душа ваша в лоне Авраама, и Исаака, и Иякова.

…Увы, увы, чада моя! Никто же смеет испросити у никониян безбожных телеса ваша блаженная, бездушна, мертва, уязвенна, поношеньми стреляема, паче же в рогожи оберченна! Увы, увы, птенцы мои, вижю ваша уста безгласна! Целую вы к себе приложивши, плачющи и облобызающи! Не терплю, чада, бездушных вас видети, очи ваши угаснувши в дольних земли, их же прежде зрях, яко красны добротою сияюща, ныне же очи ваши смежены, и устне недвижимы.

Оле, чудо о православное! Ужаснися небо, и да подвижатся основания земли. Се убо три юницы непорочныя в мертвых вменяются, и в бесчестном худом гробе полагаются, им же весь мир не точен бысть. Соберитися рустия сынове, соберитеся девы и матери, рыдайте горце и плачите со мною вкупе другов моих соборным плачем и воскликнем ко Господу: “милостив буде нам. Господи!

Приими от нас отшедших к тебе сих души раб своих, пожерших телеса их псами колитвенными! Милостив буди нам. Господи! Упокой душа их в недрах Авраама, и Исаака, и Иякова! И учини духи их, иде же присещает свет лица Твоего! Видя виждь, Владыко, смерти их нужныя и напрасныя и безгодныя! Воздаждь врагом нашим по делам их и по лукавству начинания их! С пророком вопию: воздаждь воздаяние их им, разорити их и не созиждеши их! Благословен буди. Господи, во веки, аминь”.

В глухом Боровске на городище, у острога, лежал белый камень, поросший мхом, а на камне были высечены забвенной московитской вязью буквы, полустертые еще в шестидесятых годах прошлого века:

Лета 7… погребены на сем месте сентября в 11 день боярина князя Петра Семеновича Урусова жена его княгиня Евдокия Прокопьевна, да ноября во 2 день боярина Морозова жена Федосья Прокопьевна, а в иноках схимница Феодора, дщери окольничьего Прокопья Федоровича Соковнина. А сию положили на сестрах своих родных боярин Федор Прокопьевич, да окольничий Алексий Прокопьевич Соковнины”.

(По мотивам рассказа И.Лукаша и книги С.Зеньковского).

ПОНОМАРЬ | Яндекс Дзен

Понравилось! поделись с друзьями:
Пономарь